Вы видите копию треда, сохраненную 13 октября 2016 года.
Скачать тред: только с превью, с превью и прикрепленными файлами.
Второй вариант может долго скачиваться. Файлы будут только в живых или недавно утонувших тредах. Подробнее
Если вам полезен архив М.Двача, пожертвуйте на оплату сервера.
В этот тред приглашаются настоящие волки войны в шкуре овец.
Если это про тебя и ты мечтаешь о том, чтобы попасть на передовую, то у меня к тебе вопрос, почему ты этого хочешь? Ты предпочтёшь стать героем или просто сдохнуть тоже бы подошло? И что для тебя было бы самым страшным на твоей войне?
>настоящие диванные волки войны в мамкиной шкуре овец.
фиксанул
Отчасти да, корзинки некоторые тоже мечтают попасть на войну.
Я хотел бы быть бойцом иностранного легиона
Я хотел бы потому что есть возможность повидать мир и привлекает романтика наёмничества. Солдата удачи.
Ты хотел сказать по 16 часов точить снаряды, а если сделаешь брак, даже случайно, то тебя будут судить как изменника Родине. Да и нормы еды меньше чем у солдат.
Хуя себе говно без задач
Пиздуй в военач, там отдельный тред про ИЛ. Некоторые ребята там лямку тянули и тянут, ответят на вопросы.
сколько весит, он еле встает с колен?
Если бы хотели, раскатали бы весь Сектор на дрова и лично бы выебли каждого полевого командира группировок. Однако, что-то они не спешат этим заниматься.
Во время шестидневной, они контролировали практически все спорные территории. Потом отступили. Сейчас у евреев есть полное превосходство по технике и подготовке. Да, надо принять волевое решение и послать корзинок на смерть, что бы окончательно решить проблему и больше корзинки не гибли.
В шестидневной США не были против версус батла. Сейчас они могут и внезапно найти умеренную оппозицию.
Что бы США с еврейским лобби залупнулись на Израиль. Но ты прав в том, что США, как и Израилю, выгодны вялотекущие конфликты.
>еврейским лобби
Не стоит преувеличивать их значение. Сказками про еврейское мировое правительство будешь рентевешников пугать.
Зачем вообще хотеть попасть на войну?
Последняя попытка реализоваться себя, если ты совсем ничтожество.
Уроки закончились, ракотреды начались. Вы напоминаете мне того мудака из Войны Миров с Томом Крузом.
Алсо думаете там нужны мамкины корзинки, которые остальных подсталять будут.
>попытка реализоваться себя
Почему война, а не спорт например?
"Нужда" защищать отечество и просто желание попасть на войну - это немного разное, разве нет? Я разделяю это, поэтому считаю, что желание попасть на войну - это последняя попытка себя реализовать.
Тебе что 90, для последней попытки? К тому же, ты готов из-за этого людей убивать?
Спорт сложнее, там нужно быть лучшим самому. В войне самому лучшим быть совсем не обязательно. Не знаю насколько правда, читал, что целятся в противника только 2% бойцов, то есть они и делают войну, от них зависит кто победит. Вот и получается, что "соревнуются" 2%, а побеждают все.
>тебе
Яне собираюсь на войну. Почему последняя попытка должна быть в конце жизни? Чтобы реализовать себя в чём то нужно начинать развиваться в определённом направлении ещё в детстве/юношестве/на крайняк лет в 20. А воевать каждый идти может - много ума не нужно, я такой вывод делаю.
>ты готов из-за этого людей убивать
А им война представляется не убийством, т.е. они не думают о том, что попав на войну им придётся самим убивать. Не просто сидеть с калашом в окопе, а именно убивать.
Помню эту цитату в фильме. Значит ты хочешь затерятся в толпе? Почитай как во Вьетнаме своих "случайно" гранатами сливали. Не боишься жизни, которую тебе устроят сослуживцы? К тому же солдат - профессия. Тебя просто никуда не возьмут.
>К тому же, ты готов из-за этого людей убивать?
Так ему ведь перед тем как отправить расскажут против каких он уродов воевать едет. Настроят человека, что он будет готов убить, потому что воюет против нелюдей.
>целятся в противника только 2% бойцов
Ващет там немного другой процент был. 2% это психопаты, которые в мирное время колотят жён, пиздюков и мимокроков в алкоугаре, а на войне наматывают кишки пленным на гусеницы своего танка смерти.
>Почитай как во Вьетнаме своих "случайно" гранатами сливали.
За то, что отсиживались? Ебанутые джиаи блять.
Где "там"? Если есть ссылка на источник, сбоось пожалуйста, интересно было бы подробнее узнать.
>А воевать каждый идти может - много ума не нужно.
Ну разве что говно за старшими отстировать. Есть очень много навыков, которые можно освоить за 2-3 года и нормально жить. Я так понимаю образования у тебя нет и небудет?
>Помню эту цитату в фильме.
Это из фильма? Не знал.
>Не боишься жизни, которую тебе устроят сослуживцы?
Почему опять ты говоришь про "меня", я ведь никуда не собираюсь и не защищаю позицию тех, кто хочет поехать воевать? Ты думаешь, что чмоша, которому уже нечего терять и он решил реализовать себя поехав в ДНР думает о том, что он кого-то случайно застрелит? Вряд ли.
Ну представь, что ты увеличиваешь риск для своей жизни, просто из-за того что какой-то чухан не способен сделать то,что ему сказали. Какое у тебя отношение будет?
Я думаю такому чмоше ничего опасней саперной лопатки не доверят. Извини я говорю в тред, а не тебе лично
>Я так понимаю образования у тебя нет и небудет?
С чего ты взял?
>Ну разве что говно за старшими отстировать.
Опыт в военной науке у меня не очень большой, но на военной кафедре мне всё давалось достаточно просто. Вождение БМП, стрельба из АК, СВД, РПГ, раздичные перебегания, атака, оборона и тд.
Сори я чет читаю, уже не воспринимаю, кто что пишет.
Спасибо, нужно будет посмотреть на досуге.
В ответ могу рекомендовать почитать статью. https://esquire.ru/best-broyles-jr Давно читал, но было достаточно интересно, есть над чем подумать.
>Какое у тебя отношение будет?
Взрывное, блять. Отпиздить. Но это же не повод своих мочить с риском отъехать в тюрячку или чего доброго славить гранату самому.
>приглашаются настоящие волки войны
>99.99 местного контингента ничего тяжелее хуя в руках не держало
Даже на срочной службе за меньшее убивают.
ОП, видимо, рассчитывает как раз на эти 0.01%
Хуйню несёшь
>романтика наёмничества
>гибнуть под пулями за личные интересы кучки толстосумов-нанимателей
по одной причине - если я пересрусь со страху на войне, побываю в самом адище и выживу, то мне потом до пизды будет уже вообще все и меня ничем не напугаешь. я трус.
Да, но если об этом узнает какой-нибудь борец за права чуханов, он же тоже кинет грену в следующий раз.
А ты думал, двач как ветеранский госпиталь? Тут же дети одни. Кто головой, кто телом.
Я бы хотел. Хуй даже знает, почему. Наверно хочу почувствовать дикий адреналин в перемешку со страхом. Я в стрессовых ситуациях ловлю приход какой-то, особенно перед дракой с раскладом не в мою пользу - ощущаю приятную дрожь и животный восторг какой-то. Бычий кайф. Я ебнутый наверно.
А все, прогуглил сори. Я все таки обычно из хуя стреляю.
да похуй, рпк, фн-маг, пулемет, одним словом
мимо прошёл вторую чеченскую
Ультрайобасильно поругался с родителями(видите-ли, не захотел с ними переться на говноэкскурсию в какой-то мухосранск в западной усраине).
Решил поехать в Новороссию и вступить в ополчение.
Свалил из дома,ночью,зимой, в -9000, закованный в самопальный "термоскелет" из ста-тыщ слоёв одежды, ваты, натянутых друг на друга чёрт пойми как.
Обходными путями начал сьёбывать за город, обходя патрули полиции.
Решил вернутся и в домофон предупредить родителей, чтоб они меня в розыск не подавали.
Был пойман полицией, и отвезён домой.
На этой моя война и закончилась. Задавайте вопросы.
Он видимо расшифровку прочитал, что он ручной. А вообще, я вроде видел - стреляют.
стрелять-то стреляют, а попадают куда-нибудь?
ты не то нагуглил
Этого не видел.
на тот момент было 19
Сам я просто уберомеган, боюсь людей и ненавижу их. Вот такие дела.
Хотя на войне меня скорее уж в жопу выебут, чем на передовую пустят.
Ну ты и еблан
Хуёво с тобой будет воевать. Мне нужна крайняя справа блять.
А что про них сказать? Пачкают штаны при первом выстреле. Сами по себе бесполезны, таких война либо ломает и делает алкашами, либо они становятся "мужиками", которые не ровен час зарежут кого. Жалкое зрелище, особенно когда смотришь, как они умирают.
Надо же куда-то свою внутреннюю агрессию девать, иначе реально очень хуёво будет. Пробовал на себя, но это никакой разрядки не даёт.
По улицам с интервалом в 2-3 минуты ездят патрули на пластиковых машинках.
Приведи яркий пример таких бесполезных, всё таки корзинка растяжимое понятие.
И кто на войне полезен? Только не говори, что альфоватые быдланы из соседнего колхоза.
Я бы хотел поехать куда нибудь в Сирию или около того. Во первых я получу право убивать. Во вторых убивать я буду не людей а арабов. В третьих будет что рассказать потомкам если я вообще выживу.
Но например если будет война с европейцами или просто с белыми то я не захочу воевать. Как по мне это не правильно. Белых и так мало а мы ещё друг друга убиваем.
Но и просто так на войну я не хочу. Сначала нужно ставить хотя бы детей после себя. Негоже умереть и ничего не сделав. А страх? Ну я не боюсь смерти но только если в рука в меня будет оружие и оно будет обагрено кровью моих врагов Вальгалла ежжи
23 лвл-кун
Если убью себя, то как самооценка повысится, если меня уже не будет?
С твоего или моего права?
ты из какого города?
Это заблуждение, что агрессию надо выпускать. Ты только злее становишься.
сипа начитался?
Такие, как я, не смогут иначе стать частью общества, как в армии или просто в тоталитарном обществе, в едином и общем строю. Все омеги хотят, что бы за них решали, что правильно, а что - нет. Война же сгладила все мои терзания, и за трудностями похода я забыл бы трудности жизни. Да и жизнь сразу приобрела бы смысл: служение Родине, партии, вождю...
Будет вечный сон без сновидений самооценки там нет
А откуда я его возьму?
Да. И чтобы зомби толпами ходили по городу. Думаю, это охуенно стрелять из крупнокалиберного пулемёта с метров 5-10 по толпе людей из сотни-другой человек.
Злее, зато подавленным себя не чувствую.
>за трудностями похода я забыл бы трудности жизни
Там бы ты не забыл о них, маня, там бы ты мечтал о них умирая в канаве от дизентерии.
Только маленькие детишки, младшие 20ти, думают, что война это круто. На деле это боль, страдания, грязь и вонь разлагающихся трупов твоих товарищей
Нет нужно убивать если в этом есть необходимость, самозащита
>Героем
Проиграл, алсо так там заруба нон стоп 24/7. Если и умрешь, то с вероятностью 87% от снаряда.
Полезны те, кому некуда идти обратно альфачи тоже в штаны срут на равных, без разницы, только они ещё жалостливее умирают. Я сам сирота, пошёл в армию, потом контракт, мне вообще похуй было, умру и умру. Ещё всякие маньяки есть, которые от самой близости со смертью чуть ли не радугой кончают, хотя они умирают быстрее всех. Был у нас лейтенант, он был как кусок льда. Этот человек вообще не разбирал, а исполнял. Я помню, как он гранатой в комнату попал, где они ещё и заложников держали был приказ здание взять, так даже глазом не моргнул, когда ту кашу увидел. А были ещё те, кто а первой живой был и пошёл по второй. Эти были зверьём. Они больше всех радовались, когда был приказ очередную деревню убрать. А вообще нахуй это говно, я пацифист. Мамины милитарист и прочий мусор с наклейками "можем повторить" первые будут сосать хуй, если кто-то нападёт, а реально воевать будут те, кто хочет жить и кому война не всралась вообще
Только война должна быть последней. с массовым применением термояда, хим и бактериалогического оружия. Раши йобатанков последнего поколения и даже на самом обоссаном штурмовике должны использоваться ядерные боеприпасы
Зомби наверняка заинтересуются тобой.
Нет. Кто это?
вторая чеченская кун
это броня?
Ты просто 36-и летний инфантил.
>ещё жалостливее умирают
Как это?
>он был как кусок льда
Может он ебанутый был или ты просто не знал, что у него внутри было?
Есть которые за Идею, за Родину и всё такое?
На войне умнеешь?
Разве? Но я ведь не скатился в пьющее дерьмо, а спокойно живу, детей своих воспитываю.
Всеравно потом твой никнейм скорее всего будет на доске памяти (или как там эта табличка с именами погибших называется)
Тоже неплохо. Хотя вряд ли я бы умирал: спасибо низкому болевому порогу, я бы не выдержал и застрелился.
Ниукаких кулстори, кроме стандартных флотских, на самом деле служба рутина, но можем и бахнуть.
Война не нужна. Лучше в страйкбол или КС поиграть.
похоронка
>>137732945
Молодец, растишь молодое мясо, ты годный юнит.
>>137732934
Тащ замполит, я помню присягу
Хохлов много было на той стороне?
Когда малой был, видел в поезде уёбков, которые "ехали на Кавказ"
Жалостливее в том плане, что . Я не знаю как сказать. Ты видел 20 летнего парня, который кричит, что не хочет умирать? Это ужасно. Я об этом.
Идейные это дерьмо то ещё, хотя в Чечне их я не видел. А у лейтенанта, как говорил командир части, родителей чеченцы зарезали прям на глазах или что-то вроде того, вот ему и было похуй, а может он просто поехавший садист.
>>137732935
Плевать, зато убивать не заставят
>>137733072
Я пытаюсь вырастить людей, а не говно, которое мечтает убивать или сдохнуть на цветную тряпку.
охуел с истории деда
Вот ещё немецких дедов послушай
>>137733175
Бабла у местных олигархов, в отличии от Донецких и Луганских, не хватило.
ты - дерьмо
Но в валгаллу же попадают далеко не все воины.
Зачем дети? Сдай генетический материал господам ученым и все.
А ты из какого района?
побольше бы таких как ты брат
Не Черкассы часом?
>Если это про тебя и ты мечтаешь о том, чтобы попасть на передовую, то у меня к тебе вопрос, почему ты этого хочешь?
Месть, за отнятную у меня самореализацию жить хорошо. Бог, система, колесо сансары - неважно что - сделали меня неполноценным, уБогим. Жить до старости это безсмыслица, а вот подохнуть в эпичной войне с сильным врагом гораздо интереснее. Но лучше победить и кастрировать вторженцев конечно.
>Ты предпочтёшь стать героем или просто сдохнуть тоже бы подошло?
Я предпочту сдохнуть, ведь короткоствол говноглазый, не ариец короче. Зачем я нужен? Всех бы унтеров в одну роту собрал и на передовую, а слаявн в кибервойско, на дистанции. Соц-селекция такая например, как делали интернациАНАЛисты, только позитивная.
>И что для тебя было бы самым страшным на твоей войне?
Что собственно никто не затронет третью силу, которая именно и превращает жизнь народов в безвыходный ад (юде). Вот то что их не станут убивать внутри своих стран - есть самая большая фобия и ошибка.
Вообще-то за насилие над мирняком могут и расстрелять нахуй.
https://www.youtube.com/watch?v=I2n9He5m74Q
>немецких дедов послушай
Нахуй, слушал кулстори от родственника, который в 19 лет попал в 41 в окружение, потом лагерь в польше, 3 побега. 2 неудачных, потому что с голодухи выходил из леса в польские деревни, просил поесть, поляки садили за стол и параллельно стучали в комендатуру. Рассказывал как немцы травили собаками, тащили за обмотанные колючей проволокой руки, давали пить солёную воду. Когда после удачного побега вернулся его красные отправили в свои лагеря, вернулся в деревню после смерти сралена. Показывал татуировки с номером из немецкого концлагеря.
А этот если бы выжил а он захочет жить, то стал бы другим человеком, которые не винит в проблемах кого-то.
Чечня кун
В Вальгаллу попадают только самые доблестные. Лучшие из лучших да. Но я и не собираюсь идти на войну и отсиживаться. Честно говоря я и не хотел бы чтобы меня градом\артой накрыло ибо как по мне это нечестно ведь у меня палка стрелялка а у тех ребят катюши. Но что поделать. Таковы реалии сегодняшних войн.
>>137733440
Спасибо конечно но что в этом такого? Если умирать то с честью ящитаю.
Потому что жизнь говно и достало. Просто сдохнуть меня вполне устроит. Самое страшное, так это выжить и остаться ебаным инвалидом без рук, например. Или ослепнуть/оглохнуть.
Не хач, а нохчо.
>>137733580
Да никто и не спорит. Просто тема треда война, и я скидываю вебмки с разных конфликтов, что бы показать, что война это страдание всех участвующих в ней, вне зависимости от их стороны в этом конфликте
Более чем уверен, что когда попаду, буду очень хотеть обратно. Выживу месяц - очествею и останется только eve-online-gameplay составляющая. Это может быть и интересно, между прочим. Но в целом все было бы ужасно и я не особо рвусь на войну-то.
Как я уже говорил тут>>137733652 то я не хочу быть убитым артой и вот этим вот. Такой смерти я бы боялся я и не скрываю этого. В ней нет ничего хорошего.
А что такое чермо? chermo?
Нет. Я видел IRL БТРы и чуваков с автоматами. Какой-то тсрах это всё вызывает, слишком брутально для меня, я же корзиноид.
А че на второй этот лох не респавнулся?
Последний раз я видел Хиерса на заливном рисовом поле во Вьетнаме. Тогда ему было девятнадцать, и он был моим необыкновенно умелым и совершенно не слушающим приказов радистом. Месяцами мы редко находились больше, чем в метре друг от друга. Потом наступил день, когда мы вернулись домой, и прошло пятнадцать лет, прежде чем мы случайно встретились минувшей зимой у мемориала ветеранов Вьетнама в Вашингтоне. Еще через пару месяцев я нанес визит Хиерсу и его жене Сьюзан в Вермонте, где они владели недорогой гостиницей. Первым же утром на рассвете мы были на ногах, пытаясь спасти пятерых новорожденных крольчат. Хиерс выстроил гнездо из меха и соломы в своем сарае и установил лампу для защиты от жестокого холода.
“Люди не понимают, – говорил Хиерс, аккуратно поднимая крошечных крольчат и усаживая их в гнездо, – каким удовольствием был Вьетнам. Я обожал его. Обожал его, и не могу никому в этом признаться”.
Хиерс любил войну. И, когда я ехал из Вермонта сквозь метель с моими детьми, спящими на заднем сиденье, мне пришлось понять, что все эти годы я любил её тоже – причем больше, чем сам осознавал это. И при этом я также ненавидел войну. Спросите меня, да и любого воевавшего человека о его опыте, – и, вероятно, мы скажем, что не хотим об этом говорить, подразумевая, что мы настолько ненавидим войну, что она была так ужасна, что лучше уж не вспоминать о ней совсем. В этом ничего удивительного нет: война уродлива, кошмарна, война – это воплощение зла, и для человека естественно все это не любить. Но я думаю, что большинство воевавших мужчин могли бы с откровенностью признать, что глубоко внутри себя они также любили войну, причем любили её так, как не любили ничто другое в своей жизни. И как объяснить это своей жене, своим детям, родителям или друзьям?
Именно поэтому мужчины за шестьдесят сидят в своих берлогах по всей Америке с осознанием того, что ничто в их жизни не сравнится с тем днем, когда они прыгали с парашютом над Сент-Ло или поднимались в атаку против дота на Окинаве. Именно поэтому встречи ветеранов всегда наполнены этой странной недосказанностью, ложным братанием, которые кончаются грустью и слезами: они снова вместе, с людьми, которым были как братья, но как раньше уже не будет никогда. Именно поэтому, вернувшись из Вьетнама, мы неприкаянно маялись своим существованием, утратив интерес ко всему и всем. Что-то навсегда ушло из наших жизней, и наше поведение можно было сравнить разве что с поведением человека, который утратил величайшую любовь своей жизни и не может никому рассказать об этом.
Одной из причин, по которой мы не в состоянии описать свои чувства, было то, что язык подвел нас: “гражданские” прилагательные и существительные, глаголы и наречия как будто были созданы для другой вселенной. Не было таких метафор, которые могли бы соединить войну и обычную жизнь. Но, думаю, была и другая причина, по которой мы оставались немы: стыд. Ничто в нашем воспитании не допускало саму возможность любить войну. В лучшем случае она была необходимым злом, патриотическим долгом, который нужно было выполнить и оставить в прошлом. Любить войну означает высмеять те самые ценности, за которые мы, по идее, должны сражаться. Это означает – быть бесчувственным, мракобесным скотом.
Но и для стран, и для людей может быть более опасно подавлять причины любви к войне, чем признать их. В кинофильме “Апокалипсис сегодня” Роберт Дюваль в роли командира бригады наблюдает особенно ужасную сцену военной резни и произносит с огромной грустью: “А знаешь, ведь когда-нибудь эта война кончится”. Совершенно ясно, что он представлен в роли психопата, украшающего трупы врагов игральными картами и начинающего атаку под грохот музыки Вагнера. Мы смеемся над его персонажем – ведь никто на самом деле, конечно, так себя не ведет!.. И вот в прошлом году в Гренаде американские парни включали Вагнера перед боем, новое поколение, которое обезьянничает фильмы о Вьетнаме тем же образом, которым мы копировали сцены из фильмов о Второй мировой, ничему не научившись и ничего не запомнив.
Альфред Казин писал о войне, что это постоянное состояние мужчины двадцатого века. Он был прав только отчасти. Война – это постоянное состояние мужчины, и точка. Мужчины шли на войну из-за чего угодно, начиная с Елены Троянской и заканчивая ухом английского капитана Дженкинса, отрезанным испанцами. Два миллиона французов и англичан погибли в вязких траншеях Первой мировой вроде как из-за студента, застрелившего эрцгерцога. Правда в том, что причины не имеют значения. Найдется причина для любой войны и война под любую причину.
Столетиями надеждой человечества было, что с современностью придет прогресс, а с прогрессом – мир. Но на деле прогресс просто дал человеку инструменты для еще более чудовищных способов воевать, никакая война из нашего древнего прошлого не сравнится с войнами, которые породило это столетие, этот прекрасно обустроенный, цивилизованный европейский ландшафт, в котором грамотность поголовна и классическая музыка льется из каждого деревенского кафе. Война – это не отклонение, а часть семьи, это тот безумный родственник, которого мы безуспешно пытаемся держать запертым в подвале.
Возьмем меня как пример. Я человек ненасильственного склада. Я не дрался со времен старших классов. Кроме того, что я по биологическим меркам являюсь хищником, которому повезло с пищевой цепочкой, я не питаю жажды крови и не нахожу удовольствия в убийстве животных, рыб, или даже насекомых. Мои дни проходят в разумном комфорте и наполнены хлопотными деталями работы и повседневности. Теперь я к тому же отец, а ведь самец, который участвовал в создании жизни – это самый естественный противник войны. Я видел, что творит война с детьми, как она делает их убийцами и жертвами, крадет у них родителей, дом, невинность, – уносит их детство и оставляет раны на их теле, сознании и душе.
Последний раз я видел Хиерса на заливном рисовом поле во Вьетнаме. Тогда ему было девятнадцать, и он был моим необыкновенно умелым и совершенно не слушающим приказов радистом. Месяцами мы редко находились больше, чем в метре друг от друга. Потом наступил день, когда мы вернулись домой, и прошло пятнадцать лет, прежде чем мы случайно встретились минувшей зимой у мемориала ветеранов Вьетнама в Вашингтоне. Еще через пару месяцев я нанес визит Хиерсу и его жене Сьюзан в Вермонте, где они владели недорогой гостиницей. Первым же утром на рассвете мы были на ногах, пытаясь спасти пятерых новорожденных крольчат. Хиерс выстроил гнездо из меха и соломы в своем сарае и установил лампу для защиты от жестокого холода.
“Люди не понимают, – говорил Хиерс, аккуратно поднимая крошечных крольчат и усаживая их в гнездо, – каким удовольствием был Вьетнам. Я обожал его. Обожал его, и не могу никому в этом признаться”.
Хиерс любил войну. И, когда я ехал из Вермонта сквозь метель с моими детьми, спящими на заднем сиденье, мне пришлось понять, что все эти годы я любил её тоже – причем больше, чем сам осознавал это. И при этом я также ненавидел войну. Спросите меня, да и любого воевавшего человека о его опыте, – и, вероятно, мы скажем, что не хотим об этом говорить, подразумевая, что мы настолько ненавидим войну, что она была так ужасна, что лучше уж не вспоминать о ней совсем. В этом ничего удивительного нет: война уродлива, кошмарна, война – это воплощение зла, и для человека естественно все это не любить. Но я думаю, что большинство воевавших мужчин могли бы с откровенностью признать, что глубоко внутри себя они также любили войну, причем любили её так, как не любили ничто другое в своей жизни. И как объяснить это своей жене, своим детям, родителям или друзьям?
Именно поэтому мужчины за шестьдесят сидят в своих берлогах по всей Америке с осознанием того, что ничто в их жизни не сравнится с тем днем, когда они прыгали с парашютом над Сент-Ло или поднимались в атаку против дота на Окинаве. Именно поэтому встречи ветеранов всегда наполнены этой странной недосказанностью, ложным братанием, которые кончаются грустью и слезами: они снова вместе, с людьми, которым были как братья, но как раньше уже не будет никогда. Именно поэтому, вернувшись из Вьетнама, мы неприкаянно маялись своим существованием, утратив интерес ко всему и всем. Что-то навсегда ушло из наших жизней, и наше поведение можно было сравнить разве что с поведением человека, который утратил величайшую любовь своей жизни и не может никому рассказать об этом.
Одной из причин, по которой мы не в состоянии описать свои чувства, было то, что язык подвел нас: “гражданские” прилагательные и существительные, глаголы и наречия как будто были созданы для другой вселенной. Не было таких метафор, которые могли бы соединить войну и обычную жизнь. Но, думаю, была и другая причина, по которой мы оставались немы: стыд. Ничто в нашем воспитании не допускало саму возможность любить войну. В лучшем случае она была необходимым злом, патриотическим долгом, который нужно было выполнить и оставить в прошлом. Любить войну означает высмеять те самые ценности, за которые мы, по идее, должны сражаться. Это означает – быть бесчувственным, мракобесным скотом.
Но и для стран, и для людей может быть более опасно подавлять причины любви к войне, чем признать их. В кинофильме “Апокалипсис сегодня” Роберт Дюваль в роли командира бригады наблюдает особенно ужасную сцену военной резни и произносит с огромной грустью: “А знаешь, ведь когда-нибудь эта война кончится”. Совершенно ясно, что он представлен в роли психопата, украшающего трупы врагов игральными картами и начинающего атаку под грохот музыки Вагнера. Мы смеемся над его персонажем – ведь никто на самом деле, конечно, так себя не ведет!.. И вот в прошлом году в Гренаде американские парни включали Вагнера перед боем, новое поколение, которое обезьянничает фильмы о Вьетнаме тем же образом, которым мы копировали сцены из фильмов о Второй мировой, ничему не научившись и ничего не запомнив.
Альфред Казин писал о войне, что это постоянное состояние мужчины двадцатого века. Он был прав только отчасти. Война – это постоянное состояние мужчины, и точка. Мужчины шли на войну из-за чего угодно, начиная с Елены Троянской и заканчивая ухом английского капитана Дженкинса, отрезанным испанцами. Два миллиона французов и англичан погибли в вязких траншеях Первой мировой вроде как из-за студента, застрелившего эрцгерцога. Правда в том, что причины не имеют значения. Найдется причина для любой войны и война под любую причину.
Столетиями надеждой человечества было, что с современностью придет прогресс, а с прогрессом – мир. Но на деле прогресс просто дал человеку инструменты для еще более чудовищных способов воевать, никакая война из нашего древнего прошлого не сравнится с войнами, которые породило это столетие, этот прекрасно обустроенный, цивилизованный европейский ландшафт, в котором грамотность поголовна и классическая музыка льется из каждого деревенского кафе. Война – это не отклонение, а часть семьи, это тот безумный родственник, которого мы безуспешно пытаемся держать запертым в подвале.
Возьмем меня как пример. Я человек ненасильственного склада. Я не дрался со времен старших классов. Кроме того, что я по биологическим меркам являюсь хищником, которому повезло с пищевой цепочкой, я не питаю жажды крови и не нахожу удовольствия в убийстве животных, рыб, или даже насекомых. Мои дни проходят в разумном комфорте и наполнены хлопотными деталями работы и повседневности. Теперь я к тому же отец, а ведь самец, который участвовал в создании жизни – это самый естественный противник войны. Я видел, что творит война с детьми, как она делает их убийцами и жертвами, крадет у них родителей, дом, невинность, – уносит их детство и оставляет раны на их теле, сознании и душе.
И почему же ОН у тебя вызывает симпатию?
Череповецкое музейное объединение
А хуль ты хотел. Все военные средства созданы для выпила пехоты, ибо только пехотинец захватывает земли и заканчивает войны.
2
Я провел большую часть времени во Вьетнаме, продираясь сквозь джунгли и рисовые поля без приключений, но я видел достаточно войны, чтобы понять, что я не хочу больше сражаться никогда, и что я сделаю все в моих силах, чтобы уберечь от войны моего сына. Но почему тогда в самые неподходящие моменты – когда я на совещании, или бегаю по делам, или во время прекрасного летнего вечера, когда ложатся сумерки и вокруг играют дети – почему мои мысли возвращаются на пятнадцать лет назад, к войне, в которую я не верил и в которой не хотел сражаться? Почему я скучаю по ней?
Я скучаю, потому что любил ее, любил странной, нехорошей любовью. Я говорю о любви не как о романтическом образе войны, что когда-то очаровал поколения, выросшие на книгах Вальтера Скотта. Все, что осталось от того очарования, было втоптано в грязь Вердена и Пашендейла. Честь, слава – эти вещи не пережили появления пулемета. Я также не говорю о безмозглом кайфе мученичества, который посылал иранских подростков с палками против иракских танков. Не говорю о том типе истерики, который может захватить целую страну, как это случилось с Фолклендской войной, когда английская пресса раздула страсть, скрывавшуюся за чопорным фасадом Великобритании. Такая война – подлог, волнительность соучастия без реального риска, попросту жажда крови у общества. Эта страсть легко раздувается, даже, например, путем вторжения на крохотный остров вроде Гренады. Как и любая страсть, она подавляет все остальное, и другие проблемы народа как будто выжигаются ею; это явление эксплуатируется королями, диктаторами и президентами с незапамятных времен.
Еще я не имею в виду войну как наркотик, тот постоянный кайф, который получают зависимые от войны люди, безумцы, отсылающие домой подружкам человеческие уши, или те больные на голову пилоты, у которых вставал член, когда они врубали форсаж на своем “Фантоме”. И, наконец, я не говорю о чувстве, которое испытывают некоторые мужчины моего возраста, которые не были на войне, но теперь испытывают своего рода ностальгию о пропущенном опыте, то типично мужское чувство, которое сравнимо с испытываемой бездетными женщинами тревогой о том, что они пропустили нечто очень важное в своей женственности и что они не ценили, когда могли совершить.
Я говорю о том, почему разумные, любящие мужчины могут любить войну, даже зная и ненавидя ее. Как и любая любовь, любовь к войне построена на комплексе противоречивых причин. Некоторые из них можно обсуждать безболезненно, но другие слишком глубинны и, будучи потревожены, выносят на поверхность слишком много неприглядного. Сначала я перечислю более благородные причины.
Частично любовь к войне объясняется тем, что она обладает огромной интенсивностью; она манит из-за фундаментальной человеческой страсти видеть, свидетельствовать, – из-за того, что Библия называет “похотью очей”, а морпехи во Вьетнаме называли “глазной *блёй”. Война останавливает время, усиливает переживания до точки неописуемого экстаза. Это темная сторона момента страсти, запечатленного в “Оде к греческой вазе”:
Любовь твоя блаженна! Вновь и вновь,
Она кипит, в надежде утолить
Свой голод; свежесть чувства не пройдет...
Война предоставляет бесконечные экзотические переживания, столько восклицаний “глазам своим не могу поверить!”, что их хватит на целую жизнь.
Большинство людей боятся свободы; война устраняет этот страх. Как строгий отец, она с порядком и дисциплиной приносит как безопасность, так и непреодолимую тягу к мятежу, постоянное желание “пролететь над гнездом кукушки”. Хороший пример – это ночные налеты на склады. Я помню один детально спланированный и хитроумно выполненный рейд на нашего главного противника (американскую армию, а не северовьетнамцев) по добыче легких одеял и чистящих средств для наших винтовок; этот рейд мы повторили позже во время моей службы, и, словно в знак моего изменившегося статуса, в этот раз целью было раздобыть холодильник и кондиционер для нашей конторы. Чтобы спастись от вьетнамской полиции, мы связывали вместе простыни и спускали друг друга по ним с верхнего этажа борделя, а в одном особенно памятном случае один товарищ (который сейчас является уважаемым членом дипломатического корпуса) прятался в свернутом восточном ковре, пока остальные улепетывали на грузовике, оставляя его перед перспективой пешком добираться девять километров до базы в чем мать родила. Так, отбирая юность, война предоставляет оправдание для мальчишечьих забав.
Война заменяет неоднозначные вопросы, серые зоны обычной жизни жуткой, кристально прозрачной чистотой. На войне ясно, кто твой враг, а кто друг, и у тебя есть средства, чтобы справиться и с теми, и с другими (это также было одной из главных проблем Вьетнамской войны: там было трудно отличить друга от врага, то есть, как для войны, она была слишком похожей на обычную жизнь).
Война – это бегство из повседневности в особый мир, где обычные узы мирной жизни – узы семьи, общества, работы – исчезают. На войне хороши все средства и принимаются любые ставки, это фронтир, Лас-Вегас, дикое поле за последней заставой. Люди, которым хорошо в мирной жизни, не всегда находят себя в войне, в то время как неудачников и отвергнутых война может зажечь новым огнем. Лучший пример – Улисс Грант, продавец хвороста на улицах Сент-Луиса, который через четыре года стал главнокомандующим армии северян в Гражданской войне, хотя я знал многих простых морпехов, отличных бойцов, чья способность адаптироваться к мирной жизни была минимальной.
Я помню Кирби, худощавого пацана с татуировкой на плече «ТОЛЬКО ТЫ И Я ГОСПОДЬ». Кирби продлевал свою командировку во Вьетнам дважды. Он уже давно прервал всякую связь с какой бы то ни было организацией и жил в одиночестве в самых опасных зонах, где он бродил днями и ночами в своих изорванных штанах с автоматическим Кольтом .45 калибра, а его худые плечи и руки стали черными, как у кхмера.
Однажды во время патрулирования мы нашли его на полу хижины, где за ним присматривала девушка в черной пижаме, с пулевым ранением в руке.
Он попросил сигарету, затем смерил меня взглядом, решая, достоин ли я выслушать его историю. “Я зашел взять манго, посреди бела дня, а там как здрасьте стоят трое северовьетнамских офицеров, в этой темной форме и так далее. Перед ними на столе лежала карта, и они пялились на неё, словно у себя дома. Они на меня посмотрели, а я на них. Они дернулись за своими девятимиллиметровыми, а я за своим кольтом.”
“Ну?” – ответил я, – “и что было дальше?”
“Пустил их в расход”, – сказал он и пыхнул сигаретой. Такой вот рабочий день: убить троих по дороге за фруктами.
“Как ты вообще собираешься возвращаться на большую землю?”, – спросил я. Он и не вернулся. Через несколько месяцев десятилетняя девочка из Вьетконга подорвала его на мине-ловушке с дистанционным управлением.
Война – это жестокая, смертельная игра, но все-таки игра, причем лучшая из всех. Мужчины любят игры. Можно вернуться с войны сломленным телесно и душевно, или не вернуться вообще. Но если ты вернешься, ты будешь обладать знанием о закоулках своей души, которые большинство мужчин оставляют неисследованными. Ничто из того, что я когда-либо изучал, не сравнится по сложности и изобретательности с тактикой малого подразделения во Вьетнаме. Никакой спорт не вызвал у меня настолько глубокого осознания моих физических и эмоциональных пределов.
2
Я провел большую часть времени во Вьетнаме, продираясь сквозь джунгли и рисовые поля без приключений, но я видел достаточно войны, чтобы понять, что я не хочу больше сражаться никогда, и что я сделаю все в моих силах, чтобы уберечь от войны моего сына. Но почему тогда в самые неподходящие моменты – когда я на совещании, или бегаю по делам, или во время прекрасного летнего вечера, когда ложатся сумерки и вокруг играют дети – почему мои мысли возвращаются на пятнадцать лет назад, к войне, в которую я не верил и в которой не хотел сражаться? Почему я скучаю по ней?
Я скучаю, потому что любил ее, любил странной, нехорошей любовью. Я говорю о любви не как о романтическом образе войны, что когда-то очаровал поколения, выросшие на книгах Вальтера Скотта. Все, что осталось от того очарования, было втоптано в грязь Вердена и Пашендейла. Честь, слава – эти вещи не пережили появления пулемета. Я также не говорю о безмозглом кайфе мученичества, который посылал иранских подростков с палками против иракских танков. Не говорю о том типе истерики, который может захватить целую страну, как это случилось с Фолклендской войной, когда английская пресса раздула страсть, скрывавшуюся за чопорным фасадом Великобритании. Такая война – подлог, волнительность соучастия без реального риска, попросту жажда крови у общества. Эта страсть легко раздувается, даже, например, путем вторжения на крохотный остров вроде Гренады. Как и любая страсть, она подавляет все остальное, и другие проблемы народа как будто выжигаются ею; это явление эксплуатируется королями, диктаторами и президентами с незапамятных времен.
Еще я не имею в виду войну как наркотик, тот постоянный кайф, который получают зависимые от войны люди, безумцы, отсылающие домой подружкам человеческие уши, или те больные на голову пилоты, у которых вставал член, когда они врубали форсаж на своем “Фантоме”. И, наконец, я не говорю о чувстве, которое испытывают некоторые мужчины моего возраста, которые не были на войне, но теперь испытывают своего рода ностальгию о пропущенном опыте, то типично мужское чувство, которое сравнимо с испытываемой бездетными женщинами тревогой о том, что они пропустили нечто очень важное в своей женственности и что они не ценили, когда могли совершить.
Я говорю о том, почему разумные, любящие мужчины могут любить войну, даже зная и ненавидя ее. Как и любая любовь, любовь к войне построена на комплексе противоречивых причин. Некоторые из них можно обсуждать безболезненно, но другие слишком глубинны и, будучи потревожены, выносят на поверхность слишком много неприглядного. Сначала я перечислю более благородные причины.
Частично любовь к войне объясняется тем, что она обладает огромной интенсивностью; она манит из-за фундаментальной человеческой страсти видеть, свидетельствовать, – из-за того, что Библия называет “похотью очей”, а морпехи во Вьетнаме называли “глазной *блёй”. Война останавливает время, усиливает переживания до точки неописуемого экстаза. Это темная сторона момента страсти, запечатленного в “Оде к греческой вазе”:
Любовь твоя блаженна! Вновь и вновь,
Она кипит, в надежде утолить
Свой голод; свежесть чувства не пройдет...
Война предоставляет бесконечные экзотические переживания, столько восклицаний “глазам своим не могу поверить!”, что их хватит на целую жизнь.
Большинство людей боятся свободы; война устраняет этот страх. Как строгий отец, она с порядком и дисциплиной приносит как безопасность, так и непреодолимую тягу к мятежу, постоянное желание “пролететь над гнездом кукушки”. Хороший пример – это ночные налеты на склады. Я помню один детально спланированный и хитроумно выполненный рейд на нашего главного противника (американскую армию, а не северовьетнамцев) по добыче легких одеял и чистящих средств для наших винтовок; этот рейд мы повторили позже во время моей службы, и, словно в знак моего изменившегося статуса, в этот раз целью было раздобыть холодильник и кондиционер для нашей конторы. Чтобы спастись от вьетнамской полиции, мы связывали вместе простыни и спускали друг друга по ним с верхнего этажа борделя, а в одном особенно памятном случае один товарищ (который сейчас является уважаемым членом дипломатического корпуса) прятался в свернутом восточном ковре, пока остальные улепетывали на грузовике, оставляя его перед перспективой пешком добираться девять километров до базы в чем мать родила. Так, отбирая юность, война предоставляет оправдание для мальчишечьих забав.
Война заменяет неоднозначные вопросы, серые зоны обычной жизни жуткой, кристально прозрачной чистотой. На войне ясно, кто твой враг, а кто друг, и у тебя есть средства, чтобы справиться и с теми, и с другими (это также было одной из главных проблем Вьетнамской войны: там было трудно отличить друга от врага, то есть, как для войны, она была слишком похожей на обычную жизнь).
Война – это бегство из повседневности в особый мир, где обычные узы мирной жизни – узы семьи, общества, работы – исчезают. На войне хороши все средства и принимаются любые ставки, это фронтир, Лас-Вегас, дикое поле за последней заставой. Люди, которым хорошо в мирной жизни, не всегда находят себя в войне, в то время как неудачников и отвергнутых война может зажечь новым огнем. Лучший пример – Улисс Грант, продавец хвороста на улицах Сент-Луиса, который через четыре года стал главнокомандующим армии северян в Гражданской войне, хотя я знал многих простых морпехов, отличных бойцов, чья способность адаптироваться к мирной жизни была минимальной.
Я помню Кирби, худощавого пацана с татуировкой на плече «ТОЛЬКО ТЫ И Я ГОСПОДЬ». Кирби продлевал свою командировку во Вьетнам дважды. Он уже давно прервал всякую связь с какой бы то ни было организацией и жил в одиночестве в самых опасных зонах, где он бродил днями и ночами в своих изорванных штанах с автоматическим Кольтом .45 калибра, а его худые плечи и руки стали черными, как у кхмера.
Однажды во время патрулирования мы нашли его на полу хижины, где за ним присматривала девушка в черной пижаме, с пулевым ранением в руке.
Он попросил сигарету, затем смерил меня взглядом, решая, достоин ли я выслушать его историю. “Я зашел взять манго, посреди бела дня, а там как здрасьте стоят трое северовьетнамских офицеров, в этой темной форме и так далее. Перед ними на столе лежала карта, и они пялились на неё, словно у себя дома. Они на меня посмотрели, а я на них. Они дернулись за своими девятимиллиметровыми, а я за своим кольтом.”
“Ну?” – ответил я, – “и что было дальше?”
“Пустил их в расход”, – сказал он и пыхнул сигаретой. Такой вот рабочий день: убить троих по дороге за фруктами.
“Как ты вообще собираешься возвращаться на большую землю?”, – спросил я. Он и не вернулся. Через несколько месяцев десятилетняя девочка из Вьетконга подорвала его на мине-ловушке с дистанционным управлением.
Война – это жестокая, смертельная игра, но все-таки игра, причем лучшая из всех. Мужчины любят игры. Можно вернуться с войны сломленным телесно и душевно, или не вернуться вообще. Но если ты вернешься, ты будешь обладать знанием о закоулках своей души, которые большинство мужчин оставляют неисследованными. Ничто из того, что я когда-либо изучал, не сравнится по сложности и изобретательности с тактикой малого подразделения во Вьетнаме. Никакой спорт не вызвал у меня настолько глубокого осознания моих физических и эмоциональных пределов.
Воевал. Я сам из Питера, весп слышал про такой народец?
>>137733746
Ты бы любой смерти обосрался.
3
Одной ночью вскоре после моего прибытия во Вьетнам один из дозорных моего взвода услышал передвижение противника. Мой рот мгновенно пересох. Я не мог говорить; ни звука не сошло с моих губ.
У мозга как будто выдернули розетку – я чувствовал всем своим телом только тупой гул, низкочастотное биение, наполнившее мое тело словно электричество в проводах. Прошла минута, и я смог наконец выдавить из себя некий хрип, пока Хиерс раздавал указания командирам отделений, вызывал поддержку артиллерии и авиации, отбрасывал разведгруппу противника. Я был шокирован, испытывал стыд, и страстно ждал, когда все это случится еще раз.
Неизгладимой эмоцией войны, когда все остальное со временем теряется, является товарищество. Товарищ на войне – это человек, которому ты доверяешь безгранично, потому что ты доверяешь ему свою жизнь. Филипп Капуто писал о товариществе в “Слухе о войне”, что “эту связь, в отличие от брака, невозможно разрушить словом, скукой или разводом, ничем иным кроме смерти”. Несмотря на свой крайне правый образ, война является наиболее утопичным опытом, который мы в состоянии пережить. Личное имущество и привилегии ничего не значат, группа людей значит все. Все, что ты имеешь, делится между твоими друзьями. Это не избирательный процесс, а любовь без причин, которой не важны раса, характер и образование – все то, что имело бы значение в мирной жизни. Это, попросту говоря, братская любовь.
Особенно интенсивной эту любовь делало то, что она презирала границы, в том числе даже смерть. Джон Уилер в книге “Воспламененные” цитирует приказ о награждении Гектора Сантьяго-Колона медалью Почета: “из-за плотного вражеского огня и разрывающихся вокруг гранат к их позициям смог подползти незамеченным северовьетнамский солдат. Внезапно вражеский солдат забросил гранату в окоп сержанта Сантьяго-Колона. Понимая, что времени выбросить гранату наружу не остается, сержант подобрал ее, прижал к телу и, отвернувшись от своих товарищей, принял взрыв на себя.” Это классический героизм, высшее доказательство того, насколько товарищи могут положиться друг на друга. Что было в голове у Сантьяго-Колона в ту долю секунды, когда он с легкостью мог спрятаться в безопасное место? Вероятно, мысль, что товарищи более ценны для тебя, чем самое ценное, что у тебя есть – твоя жизнь.
Одиночество – самое страшное на войне. Военный историк Маршалл провел подробные исследования военных инцидентов Второй мировой и Корейской войн и выяснил, что только 25 процентов солдат открывали огонь сами в ответ на обстрел. Остальные прятались в укрытиях в беспомощности и ужасе. Очевидно, эти люди чувствовали себя наедине с опасностью, а почувствовать одиночество в бою означает перестать функционировать; это чувство – грозная прелюдия к бесконечному одиночеству смерти. Только те, кто ощущал связь с другими людьми, смогли сохранить ясную голову; сопричастность, товарищество словно превратились в коллективную жизненную силу, дающую энергию противостоять смерти и сохранять рассудок. Но когда эти люди вернулись домой с войны, страх одиночества остался во многих, как малое горчичное зерно, упавшее в плодородную почву.
Когда я вернулся из Вьетнама, я старался сохранить контакт с моими приятелями. Мы писали письма, планировали встретиться, но всегда что-то мешало и воссоединения не случалось. Несколько лет мы обменивались рождественскими открытками, а потом и это прекратилось. Исчез тот особый мир, который питал нашу близкую дружбу. Повседневная жизнь, работа, семья, друзья – это забрало нас обратно, и так мы наконец выросли.
Во всем этом ощущалась какая-то неправильность. Во Вьетнаме я был к Хиерсу ближе, чем к кому-либо до этого или после. Радио связывало нас, наши жизни зависели от этой связи и друг от друга. Мы если, спали, смеялись и боялись вместе. После прибытия во Вьетнам я пытался заставить Хиерса отдавать мне честь, но он наотрез отказывался это делать, и максимум, что он мог выдать при встрече, было “Привет, лейтенант, как делишки”. На каждый отказ отдавать честь, говорил я, он должен будет наполнить сотню мешков с песком.
Счет достиг нескольких тысяч мешков с песком, когда Хиерс отозвал меня в сторону и сказал: “Смотри, лейтенант, я бы и рад отдавать тебе честь, правда. Но если я заимею эту привычку здесь, в тылу, я буду тебе салютовать и в зеленке тоже. А эти узкоглазые только и ждут, чтобы мы показали им, кто из нас лейтенант. Так тебя первого и прибьют.” Так мы забыли про мешки и про приветствия. Прошли месяцы, Хиерс покидал взвод и возвращался домой. Он повернулся ко мне, когда я стоял на нашей позиции на вершине холма, и отдал честь самым что ни на есть издевательским жестом. Я показал ему средний палец, и с тех пор мы пятнадцать лет не виделись. Случайна встреча у мемориала Вьетнамской войны была словно знаком – прошло достаточно времени для того, чтобы мы распрощались с прошлыми своими личностями и стали друзьями как новые люди.
Для нас, как и для тысяч ветеранов, этот мемориал был особым местом. Если война – это театр, то Вьетнам был представлением, оборванным перед третьим актом. Декорации не были убраны, а персонажи потерялись в них, лишенные возможности уйти со сцены и без диалогов для своих ролей. Поэтому, когда мы приходили к мемориалу Вьетнамской войне в Вашингтоне, мы дописывали свои собственные окончания драмы, когда всматривались в имена, выгравированные на стене, простирали руки и касались их, омывали их своими слезами и говорили слова прощания. Мы постарели, некоторые стали дедушками, некоторые преуспели в жизни, но это место все еще затрагивает ту нашу часть, которая так и осталась там, одиноко сидящей под обстрелом. Когда мы приходили туда, мы отдавали долг памяти нашим приятелям, оставляли нашу любовь покоиться с миром, и так наконец возвращались домой.
По всем этим причинам мужчины любят войну. Но это были причины простые, лежащие на поверхности, о которых мы можем разговаривать без риска неодобрения, без слишком глубокого погружения в бездну правды о себе. Есть и другие, более темные причины, по которым любят войну. Это любовь происходит из похороненного глубоко внутри нашей сути союза между сексом и разрушением, красотой и ужасом, любовью и смертью. Война – вероятно, единственный путь, которым большинство людей могут достигнуть областей нашей души, связанных с мифом. Для мужчины, по некой чудовищной ассоциации, война близка к тому, чем для женщины является деторождение: это инициация в могущество жизни и смерти. Это подобно приоткрытию покрывала над углом вселенной и подсматриванию в то, что лежит под ним. Увидеть войну означает увидеть темное сердце мира, ничейную территорию между жизнью и смертью, и даже то, что лежит за ними.
Вот что объясняет центральный факт о тех историях, которые рассказывают о войне. Каждая хорошая байка о войне всегда лжива по крайней мере в части ее ключевых элементов. Чем лучше военная история, тем меньше вероятность того, что она правдива. Роберт Грейвс писал, что основное его наследие от Первой мировой войны – это “трудность говорить правду”. Я никогда не слышал, чтобы рядовой рассказывал журналисту историю, которая не была бы враньем, точно так же как многие из моих историй о войне тоже являются враньем. В каком-то смысле вся эта ложь не является неправдой. Истории несут моральную, мифическую правду, а не буквальную. Они хотят дотянуться до слушателя и напомнить ему, как и рассказчику, об их месте в мире. Они подобны примитивным историям, которые рассказывают в дымном вигваме вокруг костра после того, как трубка обошла всех. По своей сути они одинаковы.
3
Одной ночью вскоре после моего прибытия во Вьетнам один из дозорных моего взвода услышал передвижение противника. Мой рот мгновенно пересох. Я не мог говорить; ни звука не сошло с моих губ.
У мозга как будто выдернули розетку – я чувствовал всем своим телом только тупой гул, низкочастотное биение, наполнившее мое тело словно электричество в проводах. Прошла минута, и я смог наконец выдавить из себя некий хрип, пока Хиерс раздавал указания командирам отделений, вызывал поддержку артиллерии и авиации, отбрасывал разведгруппу противника. Я был шокирован, испытывал стыд, и страстно ждал, когда все это случится еще раз.
Неизгладимой эмоцией войны, когда все остальное со временем теряется, является товарищество. Товарищ на войне – это человек, которому ты доверяешь безгранично, потому что ты доверяешь ему свою жизнь. Филипп Капуто писал о товариществе в “Слухе о войне”, что “эту связь, в отличие от брака, невозможно разрушить словом, скукой или разводом, ничем иным кроме смерти”. Несмотря на свой крайне правый образ, война является наиболее утопичным опытом, который мы в состоянии пережить. Личное имущество и привилегии ничего не значат, группа людей значит все. Все, что ты имеешь, делится между твоими друзьями. Это не избирательный процесс, а любовь без причин, которой не важны раса, характер и образование – все то, что имело бы значение в мирной жизни. Это, попросту говоря, братская любовь.
Особенно интенсивной эту любовь делало то, что она презирала границы, в том числе даже смерть. Джон Уилер в книге “Воспламененные” цитирует приказ о награждении Гектора Сантьяго-Колона медалью Почета: “из-за плотного вражеского огня и разрывающихся вокруг гранат к их позициям смог подползти незамеченным северовьетнамский солдат. Внезапно вражеский солдат забросил гранату в окоп сержанта Сантьяго-Колона. Понимая, что времени выбросить гранату наружу не остается, сержант подобрал ее, прижал к телу и, отвернувшись от своих товарищей, принял взрыв на себя.” Это классический героизм, высшее доказательство того, насколько товарищи могут положиться друг на друга. Что было в голове у Сантьяго-Колона в ту долю секунды, когда он с легкостью мог спрятаться в безопасное место? Вероятно, мысль, что товарищи более ценны для тебя, чем самое ценное, что у тебя есть – твоя жизнь.
Одиночество – самое страшное на войне. Военный историк Маршалл провел подробные исследования военных инцидентов Второй мировой и Корейской войн и выяснил, что только 25 процентов солдат открывали огонь сами в ответ на обстрел. Остальные прятались в укрытиях в беспомощности и ужасе. Очевидно, эти люди чувствовали себя наедине с опасностью, а почувствовать одиночество в бою означает перестать функционировать; это чувство – грозная прелюдия к бесконечному одиночеству смерти. Только те, кто ощущал связь с другими людьми, смогли сохранить ясную голову; сопричастность, товарищество словно превратились в коллективную жизненную силу, дающую энергию противостоять смерти и сохранять рассудок. Но когда эти люди вернулись домой с войны, страх одиночества остался во многих, как малое горчичное зерно, упавшее в плодородную почву.
Когда я вернулся из Вьетнама, я старался сохранить контакт с моими приятелями. Мы писали письма, планировали встретиться, но всегда что-то мешало и воссоединения не случалось. Несколько лет мы обменивались рождественскими открытками, а потом и это прекратилось. Исчез тот особый мир, который питал нашу близкую дружбу. Повседневная жизнь, работа, семья, друзья – это забрало нас обратно, и так мы наконец выросли.
Во всем этом ощущалась какая-то неправильность. Во Вьетнаме я был к Хиерсу ближе, чем к кому-либо до этого или после. Радио связывало нас, наши жизни зависели от этой связи и друг от друга. Мы если, спали, смеялись и боялись вместе. После прибытия во Вьетнам я пытался заставить Хиерса отдавать мне честь, но он наотрез отказывался это делать, и максимум, что он мог выдать при встрече, было “Привет, лейтенант, как делишки”. На каждый отказ отдавать честь, говорил я, он должен будет наполнить сотню мешков с песком.
Счет достиг нескольких тысяч мешков с песком, когда Хиерс отозвал меня в сторону и сказал: “Смотри, лейтенант, я бы и рад отдавать тебе честь, правда. Но если я заимею эту привычку здесь, в тылу, я буду тебе салютовать и в зеленке тоже. А эти узкоглазые только и ждут, чтобы мы показали им, кто из нас лейтенант. Так тебя первого и прибьют.” Так мы забыли про мешки и про приветствия. Прошли месяцы, Хиерс покидал взвод и возвращался домой. Он повернулся ко мне, когда я стоял на нашей позиции на вершине холма, и отдал честь самым что ни на есть издевательским жестом. Я показал ему средний палец, и с тех пор мы пятнадцать лет не виделись. Случайна встреча у мемориала Вьетнамской войны была словно знаком – прошло достаточно времени для того, чтобы мы распрощались с прошлыми своими личностями и стали друзьями как новые люди.
Для нас, как и для тысяч ветеранов, этот мемориал был особым местом. Если война – это театр, то Вьетнам был представлением, оборванным перед третьим актом. Декорации не были убраны, а персонажи потерялись в них, лишенные возможности уйти со сцены и без диалогов для своих ролей. Поэтому, когда мы приходили к мемориалу Вьетнамской войне в Вашингтоне, мы дописывали свои собственные окончания драмы, когда всматривались в имена, выгравированные на стене, простирали руки и касались их, омывали их своими слезами и говорили слова прощания. Мы постарели, некоторые стали дедушками, некоторые преуспели в жизни, но это место все еще затрагивает ту нашу часть, которая так и осталась там, одиноко сидящей под обстрелом. Когда мы приходили туда, мы отдавали долг памяти нашим приятелям, оставляли нашу любовь покоиться с миром, и так наконец возвращались домой.
По всем этим причинам мужчины любят войну. Но это были причины простые, лежащие на поверхности, о которых мы можем разговаривать без риска неодобрения, без слишком глубокого погружения в бездну правды о себе. Есть и другие, более темные причины, по которым любят войну. Это любовь происходит из похороненного глубоко внутри нашей сути союза между сексом и разрушением, красотой и ужасом, любовью и смертью. Война – вероятно, единственный путь, которым большинство людей могут достигнуть областей нашей души, связанных с мифом. Для мужчины, по некой чудовищной ассоциации, война близка к тому, чем для женщины является деторождение: это инициация в могущество жизни и смерти. Это подобно приоткрытию покрывала над углом вселенной и подсматриванию в то, что лежит под ним. Увидеть войну означает увидеть темное сердце мира, ничейную территорию между жизнью и смертью, и даже то, что лежит за ними.
Вот что объясняет центральный факт о тех историях, которые рассказывают о войне. Каждая хорошая байка о войне всегда лжива по крайней мере в части ее ключевых элементов. Чем лучше военная история, тем меньше вероятность того, что она правдива. Роберт Грейвс писал, что основное его наследие от Первой мировой войны – это “трудность говорить правду”. Я никогда не слышал, чтобы рядовой рассказывал журналисту историю, которая не была бы враньем, точно так же как многие из моих историй о войне тоже являются враньем. В каком-то смысле вся эта ложь не является неправдой. Истории несут моральную, мифическую правду, а не буквальную. Они хотят дотянуться до слушателя и напомнить ему, как и рассказчику, об их месте в мире. Они подобны примитивным историям, которые рассказывают в дымном вигваме вокруг костра после того, как трубка обошла всех. По своей сути они одинаковы.
Потому что он такой же поехавший, каким был я до войны только я хотел надрать задницу судьбе, выжив в мясорубке такой
4
Лучшие истории о Вьетнамской войне можно найти в книге Майкла Эйра “Рассылки” (Dispatches). Вот одна из наиболее цитируемых.
Он рассказал мне самую удивительную, острую и резонирующую историю из всех, которые я слышал. Понадобился год, чтобы до меня дошла ее суть. “Патруль поднялся на гору. Обратно вернулся один человек. Он умер, не успев рассказать нам, что случилось”.
Я ждал продолжения, но эта история была не из таких; когда я спросил рассказчика, что же произошло, он только посмотрел на меня как будто с жалостью, и хрена с два после этого стал бы он рассказывать истории кому-то настолько тупому, как я.
Это история чудесна – военное хайку, сплошное отрицательное пространство, тьма, наполненная гудящей угрозой. Она кажется необычно богатой, уникальной настолько, насколько может быть только история из Вьетнама. Но послушайте вот это:
Мы все пошли под Геттисберг, и было это летом 1863 года, и некоторые из нас вернулись оттуда, и это все, а остальное – мелочи.
Это воспоминание о битве при Геттисберге от некоего Праксительса Свана, бывшего капитана армии Конфедерации. Сказано по-другому, но история та же самая. И, думаю, эту историю рассказывали столько, сколько существует война. Ее назначение – не рассказать, а исключить слушателя из рассказа, ее суть – не передать содержание, а поставить на место. Я страдал, я был там. А ты нет. И это все, что имеет значение. Ничего другого передать словани нельзя. После худших трагедий Вьетнама можно было услышать слова: “это все ерунда, не значит ни хрена”. На самом деле это означает: “это значит слишком много”. Язык попросту не в состоянии в этом случае выполнить свою работу.
Военные истории принадлежат к царству мифов, потому что каждая военная история рассказывает о смерти. И одна из самых жутких причин, по которой мужчины любят войну, – это любовь к разрушению, это страсть убиения. В отличной книге о Второй мировой войне “Воины” Гленн Грей пишет, что “тысячи молодых парней, которые никогда не заподозрили бы у себя присутствие этого импульса, научились на войне безумному азарту разрушения”. Именно это имел в виду Хэмингуэй, когда писал: “признай, что тебе нравилось убивать, как нравилось это в какой-то момент всем, ставшим солдатами не по принуждению, и неважно, признаются они в этом или нет”.
Мой взвод и я прошли через Вьетнам, сжигая эти поганые норы (заметьте, как освободил нас язык: мы не жгли дома и не стреляли в людей, мы жгли норы и стреляли узкоглазых), мы убивали собак, свиней и кур, занимаясь уничтожением, потому что, как сказал мой друг Хиерс, “тогда мы думали, что это было прикольно”. Любой, кто стрелял из РПГ или ручного пулемета, знает это чувство силы на кончике твоего пальца, мягкое соблазнительное прикосновение спускового крючка. Это словно волшебный меч, этакий холопский Экскалибур: достаточно лишь мановения пальца, всего лишь промелькнувшего в мозгу желания, единственного ленивого нерва, чтобы во вспышке грохота, энергии и света исчез грузовик, или дом, или живые люди, чтобы они разлетелись и обратились обратно в пыль.
Есть связь между этим азартом и играми, в которые мы играли, когда были детьми, бесконечными играми в ковбоев и индейцев, в войнушки, где после возгласа “пиф-паф, ты умер” все, кто “умер”, в итоге вставали и начинали новую игру. Это – война как фантазия, та же эмоция, которая приходит к нам с военными фильмами и книгами, где смерть – без последствий, а не нечто, кончающееся ужасной безвыходностью с кровью, изливающейся в грязь из наших смертельно хрупких тел. Не только мальчики подвержены этой фантазии, но также и старые люди, не бывшие на войне, которые руководят солдатскими похоронами и проливают такие же слезы, что и над киношными солдатскими смертями – дешевые слезы фантазии. Любовь к разрушению и убийству на войне происходит из этого фантастического представления о войне как игре, но она становится более соблазнительной из-за огромной опасности. Это – игра, в которую играют выжившие, те, кто видел смерть лицом к лицу и теперь знает в сердце своем, насколько она обыденна и неизбежна.
4
Лучшие истории о Вьетнамской войне можно найти в книге Майкла Эйра “Рассылки” (Dispatches). Вот одна из наиболее цитируемых.
Он рассказал мне самую удивительную, острую и резонирующую историю из всех, которые я слышал. Понадобился год, чтобы до меня дошла ее суть. “Патруль поднялся на гору. Обратно вернулся один человек. Он умер, не успев рассказать нам, что случилось”.
Я ждал продолжения, но эта история была не из таких; когда я спросил рассказчика, что же произошло, он только посмотрел на меня как будто с жалостью, и хрена с два после этого стал бы он рассказывать истории кому-то настолько тупому, как я.
Это история чудесна – военное хайку, сплошное отрицательное пространство, тьма, наполненная гудящей угрозой. Она кажется необычно богатой, уникальной настолько, насколько может быть только история из Вьетнама. Но послушайте вот это:
Мы все пошли под Геттисберг, и было это летом 1863 года, и некоторые из нас вернулись оттуда, и это все, а остальное – мелочи.
Это воспоминание о битве при Геттисберге от некоего Праксительса Свана, бывшего капитана армии Конфедерации. Сказано по-другому, но история та же самая. И, думаю, эту историю рассказывали столько, сколько существует война. Ее назначение – не рассказать, а исключить слушателя из рассказа, ее суть – не передать содержание, а поставить на место. Я страдал, я был там. А ты нет. И это все, что имеет значение. Ничего другого передать словани нельзя. После худших трагедий Вьетнама можно было услышать слова: “это все ерунда, не значит ни хрена”. На самом деле это означает: “это значит слишком много”. Язык попросту не в состоянии в этом случае выполнить свою работу.
Военные истории принадлежат к царству мифов, потому что каждая военная история рассказывает о смерти. И одна из самых жутких причин, по которой мужчины любят войну, – это любовь к разрушению, это страсть убиения. В отличной книге о Второй мировой войне “Воины” Гленн Грей пишет, что “тысячи молодых парней, которые никогда не заподозрили бы у себя присутствие этого импульса, научились на войне безумному азарту разрушения”. Именно это имел в виду Хэмингуэй, когда писал: “признай, что тебе нравилось убивать, как нравилось это в какой-то момент всем, ставшим солдатами не по принуждению, и неважно, признаются они в этом или нет”.
Мой взвод и я прошли через Вьетнам, сжигая эти поганые норы (заметьте, как освободил нас язык: мы не жгли дома и не стреляли в людей, мы жгли норы и стреляли узкоглазых), мы убивали собак, свиней и кур, занимаясь уничтожением, потому что, как сказал мой друг Хиерс, “тогда мы думали, что это было прикольно”. Любой, кто стрелял из РПГ или ручного пулемета, знает это чувство силы на кончике твоего пальца, мягкое соблазнительное прикосновение спускового крючка. Это словно волшебный меч, этакий холопский Экскалибур: достаточно лишь мановения пальца, всего лишь промелькнувшего в мозгу желания, единственного ленивого нерва, чтобы во вспышке грохота, энергии и света исчез грузовик, или дом, или живые люди, чтобы они разлетелись и обратились обратно в пыль.
Есть связь между этим азартом и играми, в которые мы играли, когда были детьми, бесконечными играми в ковбоев и индейцев, в войнушки, где после возгласа “пиф-паф, ты умер” все, кто “умер”, в итоге вставали и начинали новую игру. Это – война как фантазия, та же эмоция, которая приходит к нам с военными фильмами и книгами, где смерть – без последствий, а не нечто, кончающееся ужасной безвыходностью с кровью, изливающейся в грязь из наших смертельно хрупких тел. Не только мальчики подвержены этой фантазии, но также и старые люди, не бывшие на войне, которые руководят солдатскими похоронами и проливают такие же слезы, что и над киношными солдатскими смертями – дешевые слезы фантазии. Любовь к разрушению и убийству на войне происходит из этого фантастического представления о войне как игре, но она становится более соблазнительной из-за огромной опасности. Это – игра, в которую играют выжившие, те, кто видел смерть лицом к лицу и теперь знает в сердце своем, насколько она обыденна и неизбежна.
Оно и понятно. Поэтому я если и соглашусь пойти на войну то только против обезьян уровня Сомали.
>>137733831
Чому? Если я уже сделал всё что хотел то почему бы не попытать счастье и не выхватить билет в Вальгаллу?
5
Я не знаю, убил ли я лично кого-нибудь во Вьетнаме, но я очень старался. Я стрелял по вспышкам из стволов в ночи, метал гранаты во время засад, вызывал артиллерию и авиацию туда, где, как я думал, был противник. Если у другого взвода счет уничтоженных был выше, я бывал расстроен: это словно тщательно готовиться к футбольной игре и не быть выпущенным на поле. После одной засады мои люди притащили тело северовьетнамского солдата. Через некоторое время я нашел этого мертвеца прислоненным к ящикам с провизией, на него были надеты солнечные очки, на коленях лежал открытый журнал “Плейбой”, изо рта вальяжно повисла сигарета, а на голове возлежала большая и аккуратная куча дерьма.
Я изобразил гнев, поскольку считалось, что осквернять тела – не по-американски и контрпродуктивно. Но реального гнева я не ощутил. Я надел свое лицо офицера, но внутри я смеялся. Я смеялся – как я думаю теперь – частично из-за подсознательного понимания этой хамской ассоциации между сексом, испражнениями и смертью; и поскольку итоговая мысль была о том, что он – кем бы он ни являлся – был мертв, а я – особенный, уникальный я – был жив. Он был брат мой, но я отрекся от него. Черта между жизнью и смертью ужасающе тонка; и есть истинное счастье в том, что ты жив, когда многие вокруг тебя не могут этим похвастаться. А от счастья быть живым в присутствии смерти до счастья причинять смерть, к несчастью, всего пара шагов.
Я знал одного полковника, настоящего интеллектуала, которого поставили присматривать за гражданскими делами, за работой по помощи вьетнамцам в выращивании риса и вообще в улучшении жизни. Он был понимающим, чувствующим человеком, он вел журнал и гораздо больше подходил для очарования людских умов и сердец, чем для боевого командования. Но ему досталось и оно тоже: помню, как мы вылетели ночью к его базе после того, как она была атакована северовьетнамскими саперами. Большинство боеспособных частей было на задании, так что этот офицер собрал сборную солянку из клерков с поварами и погнал саперов обратно, преследуя их по рисовым полям под осветительными ракетами и убивая этих элитных солдат дюжинами. Следующим утром, после осмотра поля боя, мертвых северовьетнамцев, голых и обмазанных жиром и грязью для проникновения через колючую проволоку, грузили, словно мусор, на джипы. И на лице полковника было такое благостное удовлетворение, которого я не видел нигде, кроме разве что в харизматической церкви. Он выглядел как человек, погруженный в полный экстаз.
И что же сделал я, увидев эту животную сцену? Я ответил ему такой же улыбкой и наполнился такой же благостью, как и он. Это был один из случаев, который поставил меня на краю моей человечности, и я посмотрел на открывшуюся бездну и возлюбил ее. Я отдался эстетике, которая была оторвана от важнейшего свойства сострадания, которое позволяет нам сопереживать другим. И в этом я увидел ужасную красоту. Война – это не просто воплощение уродства и работа дьявола, хотя и это тоже. Отдадим дьяволу должное: это еще и работа огромной и соблазнительной красоты.
Искусство и война веками связаны не меньше, чем искусство и религия. Художники Средневековья и Возрождения подарили нам не только соборы, но и такие скульптуры во славу войны, как броня, мечи, мушкеты и пушки невероятной красоты – подношения богу войны не менее богатые, чем алтари для Бога любви. Война была публичным ритуалом высшего порядка, как показывают нам прекрасно изукрашенные пушки в Доме инвалидов в Париже и колесницы с изображениями богов в Метрополитен-музее. Мужчины любят свое оружие не только за то, что оно сохраняет им жизнь, но из-за более глубоких причин. Они любят свои ружья, свои ножи по той же причине, по которой древние воины любили свои латы и свои мечи: это все орудия красоты.
Война красива. Эта красота скрывается в ночном огневом бою, в механической элегантности пулемета М60. Это совершенные в своем роде примеры. Во время ночного боя красные болиды уходят в черноту так, словно ты рисуешь на небе ручкой из света. Потом маленькие точки огня начинают мигать в ответ, и зеленые трассеры от АК-47 сплетаются с красными, формируя чудесные узоры, и эти узоры, меняющиеся с бешеной скоростью, кажутся безвременными, словно вытканными на покрывале ночи. А потом, быть может, прилетят артбатареи по прозвищу Spooky (“Жуть”) и выстрелят из своих невероятных пушек, поливая огнем как из шланга, словно творение самого Бога в минуты серьезного раздражения. А дальше разрываются осветительные ракеты, бросая нереальные тени и медленно спускаясь на своих парашютах, и все, что движется в их свете, кажется духом, сбежавшим из преисподней.
Дневное время не так великолепно, но тоже имеет свое очарование. Многие обожали напалм и его молчаливую мощь, и то, как от него лесополоса или дома взрывались как будто сами по себе. Я всегда считал напалм сильно переоцененным зрелищем, если только вам не нравится смотреть на горящие покрышки. Я предпочитал белый фосфор, которые взрывался с необыкновенной грацией, обволакивая свою цель мощным, клубящимся белым дымом, извергающим светящиеся красные кометы с великолепными белыми шлейфами. За его функцию – разрушать и убивать – я любил его не меньше, а только больше. Таков соблазн войны, которая предлагает необыкновенную красоту. Оторванную от любых цивилизованных ценностей, но тем не менее – красоту.
Большинство мужчин, бывших на войне, и большинство женщин, видевших войну, помнят, что никогда в жизни не испытывали настолько повышенную сексуальность. Короче говоря, война возбуждает. Война облекает мужчин покровом, скрывающим границы и недостатки их природы. Она дает им всем ауру, коллективную мощь, практически животную силу. Теперь они больше не просто Билли, Джонни или Бобби – они солдаты! Но за это придется заплатить цену: агонизирующее одиночество войны, то, как солдат становится отрезанным от всего, что формирует его как личность, – теперь он действительно становится человеком без корня. То же самое делает и униформа, и мало утешения во всей этой повышенной сексуальности, когда поздно ночью приходит одиночество.
5
Я не знаю, убил ли я лично кого-нибудь во Вьетнаме, но я очень старался. Я стрелял по вспышкам из стволов в ночи, метал гранаты во время засад, вызывал артиллерию и авиацию туда, где, как я думал, был противник. Если у другого взвода счет уничтоженных был выше, я бывал расстроен: это словно тщательно готовиться к футбольной игре и не быть выпущенным на поле. После одной засады мои люди притащили тело северовьетнамского солдата. Через некоторое время я нашел этого мертвеца прислоненным к ящикам с провизией, на него были надеты солнечные очки, на коленях лежал открытый журнал “Плейбой”, изо рта вальяжно повисла сигарета, а на голове возлежала большая и аккуратная куча дерьма.
Я изобразил гнев, поскольку считалось, что осквернять тела – не по-американски и контрпродуктивно. Но реального гнева я не ощутил. Я надел свое лицо офицера, но внутри я смеялся. Я смеялся – как я думаю теперь – частично из-за подсознательного понимания этой хамской ассоциации между сексом, испражнениями и смертью; и поскольку итоговая мысль была о том, что он – кем бы он ни являлся – был мертв, а я – особенный, уникальный я – был жив. Он был брат мой, но я отрекся от него. Черта между жизнью и смертью ужасающе тонка; и есть истинное счастье в том, что ты жив, когда многие вокруг тебя не могут этим похвастаться. А от счастья быть живым в присутствии смерти до счастья причинять смерть, к несчастью, всего пара шагов.
Я знал одного полковника, настоящего интеллектуала, которого поставили присматривать за гражданскими делами, за работой по помощи вьетнамцам в выращивании риса и вообще в улучшении жизни. Он был понимающим, чувствующим человеком, он вел журнал и гораздо больше подходил для очарования людских умов и сердец, чем для боевого командования. Но ему досталось и оно тоже: помню, как мы вылетели ночью к его базе после того, как она была атакована северовьетнамскими саперами. Большинство боеспособных частей было на задании, так что этот офицер собрал сборную солянку из клерков с поварами и погнал саперов обратно, преследуя их по рисовым полям под осветительными ракетами и убивая этих элитных солдат дюжинами. Следующим утром, после осмотра поля боя, мертвых северовьетнамцев, голых и обмазанных жиром и грязью для проникновения через колючую проволоку, грузили, словно мусор, на джипы. И на лице полковника было такое благостное удовлетворение, которого я не видел нигде, кроме разве что в харизматической церкви. Он выглядел как человек, погруженный в полный экстаз.
И что же сделал я, увидев эту животную сцену? Я ответил ему такой же улыбкой и наполнился такой же благостью, как и он. Это был один из случаев, который поставил меня на краю моей человечности, и я посмотрел на открывшуюся бездну и возлюбил ее. Я отдался эстетике, которая была оторвана от важнейшего свойства сострадания, которое позволяет нам сопереживать другим. И в этом я увидел ужасную красоту. Война – это не просто воплощение уродства и работа дьявола, хотя и это тоже. Отдадим дьяволу должное: это еще и работа огромной и соблазнительной красоты.
Искусство и война веками связаны не меньше, чем искусство и религия. Художники Средневековья и Возрождения подарили нам не только соборы, но и такие скульптуры во славу войны, как броня, мечи, мушкеты и пушки невероятной красоты – подношения богу войны не менее богатые, чем алтари для Бога любви. Война была публичным ритуалом высшего порядка, как показывают нам прекрасно изукрашенные пушки в Доме инвалидов в Париже и колесницы с изображениями богов в Метрополитен-музее. Мужчины любят свое оружие не только за то, что оно сохраняет им жизнь, но из-за более глубоких причин. Они любят свои ружья, свои ножи по той же причине, по которой древние воины любили свои латы и свои мечи: это все орудия красоты.
Война красива. Эта красота скрывается в ночном огневом бою, в механической элегантности пулемета М60. Это совершенные в своем роде примеры. Во время ночного боя красные болиды уходят в черноту так, словно ты рисуешь на небе ручкой из света. Потом маленькие точки огня начинают мигать в ответ, и зеленые трассеры от АК-47 сплетаются с красными, формируя чудесные узоры, и эти узоры, меняющиеся с бешеной скоростью, кажутся безвременными, словно вытканными на покрывале ночи. А потом, быть может, прилетят артбатареи по прозвищу Spooky (“Жуть”) и выстрелят из своих невероятных пушек, поливая огнем как из шланга, словно творение самого Бога в минуты серьезного раздражения. А дальше разрываются осветительные ракеты, бросая нереальные тени и медленно спускаясь на своих парашютах, и все, что движется в их свете, кажется духом, сбежавшим из преисподней.
Дневное время не так великолепно, но тоже имеет свое очарование. Многие обожали напалм и его молчаливую мощь, и то, как от него лесополоса или дома взрывались как будто сами по себе. Я всегда считал напалм сильно переоцененным зрелищем, если только вам не нравится смотреть на горящие покрышки. Я предпочитал белый фосфор, которые взрывался с необыкновенной грацией, обволакивая свою цель мощным, клубящимся белым дымом, извергающим светящиеся красные кометы с великолепными белыми шлейфами. За его функцию – разрушать и убивать – я любил его не меньше, а только больше. Таков соблазн войны, которая предлагает необыкновенную красоту. Оторванную от любых цивилизованных ценностей, но тем не менее – красоту.
Большинство мужчин, бывших на войне, и большинство женщин, видевших войну, помнят, что никогда в жизни не испытывали настолько повышенную сексуальность. Короче говоря, война возбуждает. Война облекает мужчин покровом, скрывающим границы и недостатки их природы. Она дает им всем ауру, коллективную мощь, практически животную силу. Теперь они больше не просто Билли, Джонни или Бобби – они солдаты! Но за это придется заплатить цену: агонизирующее одиночество войны, то, как солдат становится отрезанным от всего, что формирует его как личность, – теперь он действительно становится человеком без корня. То же самое делает и униформа, и мало утешения во всей этой повышенной сексуальности, когда поздно ночью приходит одиночество.
>>137733308
Люди - дерьмо. Это люди воюют. Воюют, что бы воевать. Нет ни одного государства, которое не воевало когда-либо. И когда будет война, нам либо убивать врага, либо умирать от него. Не потому что враги, потому что люди. А пока войны нет. Сидим на Дваче и не паримся.
6[последняя]
Многих мужчин это состояние приводило к принятию больших решений. Я знал во Вьетнаме одного морпеха, который был большой редкостью – выпускником Ивовой Лиги (группы лучших университетов США). Его жена тоже была из Ивовой Лиги, но его угораздило влюбиться во вьетнамскую официантку, едва говорившую по-английски. Она не была особенно красива – простая крестьянская девушка, старающаяся поддержать свою семью. Он проводил с ней все свободное время, он полюбил её – неуклюже и абсолютно. После своих двенадцати месяцев во Вьетнаме он вернулся домой, развелся со своей красивой, умной, социально правильной женой, уехал обратно во Вьетнам и сделал предложение вьетнамской официантке, которая согласилась. Такой брак через широкую пропасть языка, культуры, расы и социального класса мог случиться только на войне. Я не знаю, долго ли он продержался, но меня бы не удивило, если бы это было так, несмотря на все трудности.
Конечно, на каждую такую историю есть сотни, тысячи мимолетных контактов, мужчины и женщины в объятиях друг друга на один момент, в сексе находящие некоторое спасение от ужасной реальности войны. Та интенсивность, которую война приносит в секс, отношение “давай любить сегодня, потому что завтра может не быть” основаны на смерти. Неважно, что за оружие в ходу на поле боя; единственное оружие против смерти – это любовь. Секс – это орудие любви, и единственная победа, которая имеет настоящий смысл – это победа армии семени, брошенной на преодоление защитных рубежей яйцеклетки. Война бросает тебя в колодец одиночества, а смерть дышит тебе в затылок. Секс – это спасительный трос, который вытаскивает тебя оттуда, прерывает твою изоляцию, воссоединяет тебя с жизнью.
Конечно, такие мысли не были на войне сознательными. Помню, что я уехал во Вьетнам с двумя томами в своем багаже: “Война и мир” и “Пармская обитель”. Вскоре они уступили место эротическому роману “История О”. Война усиливает любые аппетиты. Не могу описать, насколько сильной была жажда сладкого, жажда вкуса: батончика “Марс” мне хотелось больше, чем чего-либо когда-либо в жизни вообще. А этот голод бледнел по сравнению с силой, которая толкала тебя к женщинам, к любым женщинам: те, на которых мы и не посмотрели бы в мирной жизни, впивались в наши фантазии. Слишком часто такие фантазии реализовывались, принося разочарование и только усиливая голод. Самые уродливые проститутки специализировались на групповом сексе, переходя между несколькими мужчинами или целыми отделениями словно в акте причащения, словно это сопричатие было больше чем сексуальным. В сексе более, чем в убийстве мне виден был этот зверь, истекающий слюной на скорченных лапах, смеющийся над моими слабостями, знающий, что я ненавижу себя за них и все равно приду потешить их еще раз.
После окончания моего срока на фронте я вернулся на работу в штаб дивизии и один вечер в неделю выделял время для обучения взрослых вьетнамцев английскому. Одной из моих студенток была красивая девушка, чьих родителей убили в Хюэ во время Тетского наступления в 1968 году. Она влюбилась в штатского американца, работавшего в консульстве в Дананге. Он уезжал во свое следующее место дислокации и обещал, что пришлет за ней. Больше она о нем не услышала. В ней была обольстительная грусть, и случилось так, что сначала мы стали видеться после занятий, а затем я заимствовал в техчасти грузовик и вечером ездил в Дананг, чтобы встретиться с ней. Она жила в маленьком доме возле консульства вместе с братьями, сестрами, бабушками и дедушками. Там была единственная комната, разделенная занавеской. Как только я приезжал, остальное семейство уходило за занавеску. Среди их приглушенных голосов, запахов кухни и гниющей рыбы мы разговаривали, придвигаясь друг к другу, с большим моим желанием и меньшим – ее.
Я отчаянно ее желал. Но ее мягкость и уязвимость, сорванный цвет ее красоты смущали мою одержимую смертью похоть. Я не видел в ней одну вьетнамку, я видел в ней весь народ. Она была страдающей душой войны, а я был тем солдатом, который поранил ее, но теперь хотел вернуть долг. Мое одиночество тянуло меня в тот же могучий поток, который поглотил моего друга, женившегося на официантке. Я видел, как это происходило, и был бессилен остановиться. Я писал ей длинные поэмы, направлял запросы о продлении срока в Дананге, построил в своих фантазиях наше будущее. Я не должен был предать ее так, как это сделал другой американец, как это сделали все американцы, тем образом, каким все мужчины предавали женщин, которые помогали им в войне. Я был не из тех. А потом я получил приказ о возвращении домой на две недели раньше положенного. Я поехал в Дананг поговорить с ней и составить окончательные планы. С полдороги я повернул назад.
В аэропорте я выбросил поэмы в мусорный бак. Когда колеса самолета оторвались от вьетнамской земли, я улыбался как все. И я прижал лицо к иллюминатору и наблюдал, как Вьетнам сжался до далекого зеленого марева и наконец исчез. И тогда я почувствовал грусть и вину – за нее, за убитых и раненых товарищей, за все. Но это ощущение не могло пересилить мое огромное чувство облегчения. Я выжил. Я возвращался домой. Я снова мог стать самим собой – как я тогда думал.
Но прошло пятнадцать лет, и девушка, и война до сих пор в моем сознании, все эти воспоминания, каждое со своими секретными тропами и короткими дорожками, лабиринтами, ведущими к правде о войне, небезопасной и необходимой. Правде о том, почему мы любим и ненавидим, почему мы можем породить жизнь и задуть ее огонь, почему каждый из нас – это поле вечного боя добра и зла за нашу душу.
Сила войны, как и сила любви, происходит от сердца человека. Одна порождает смерть, другая порождает жизнь. Но жизнь без смерти не имеет значения, как на глубинном уровне не имеет значения любовь без войны. Без войны мы не можем знать той глубины, из которой произрастает любовь, какой необыкновенной мощью она должна обладать, чтобы превозмочь такое огромное зло и вытащить нас из его лап. Не случайно мужчины любят войну – любовь и война являются их сердцевиной. Это не значит, что мы должны либо любить друг друга, либо умереть. Мы должны и любить друг друга, и умереть. Война, как и смерть, всегда с нами, наш постоянный компаньон и тайный спутник. Чтобы отразить ее соблазн, чтобы превозмочь смерть, наша любовь к миру, любовь к самой жизни должна быть больше, чем мы полагаем возможным, и даже больше, чем мы в состоянии себе представить.
Хиерс и я спускались на лыжах с горы в Вермонте, без усилий летя над миром, одетым в белое, красивым, невинным, мирным. На лыжном подъемнике мы разговаривали о другом мире, о жарком, зеленом, пахнущем смертью и разложением, где каждый шаг по грязи отнимал все силы. Мы остановились, посмотрели назад, и воздух был холодным и чистым, и наше дыхание было клубами пара. Наши дети ехали за нами вниз по холму, – маленькие клубочки жизни, едущие наперегонки вдоль опасного края.
Хиерс повернулся ко мне с улыбкой и сказал: “Далеко отсюда до Вьетнама, да?”
Да.
И – нет.
6[последняя]
Многих мужчин это состояние приводило к принятию больших решений. Я знал во Вьетнаме одного морпеха, который был большой редкостью – выпускником Ивовой Лиги (группы лучших университетов США). Его жена тоже была из Ивовой Лиги, но его угораздило влюбиться во вьетнамскую официантку, едва говорившую по-английски. Она не была особенно красива – простая крестьянская девушка, старающаяся поддержать свою семью. Он проводил с ней все свободное время, он полюбил её – неуклюже и абсолютно. После своих двенадцати месяцев во Вьетнаме он вернулся домой, развелся со своей красивой, умной, социально правильной женой, уехал обратно во Вьетнам и сделал предложение вьетнамской официантке, которая согласилась. Такой брак через широкую пропасть языка, культуры, расы и социального класса мог случиться только на войне. Я не знаю, долго ли он продержался, но меня бы не удивило, если бы это было так, несмотря на все трудности.
Конечно, на каждую такую историю есть сотни, тысячи мимолетных контактов, мужчины и женщины в объятиях друг друга на один момент, в сексе находящие некоторое спасение от ужасной реальности войны. Та интенсивность, которую война приносит в секс, отношение “давай любить сегодня, потому что завтра может не быть” основаны на смерти. Неважно, что за оружие в ходу на поле боя; единственное оружие против смерти – это любовь. Секс – это орудие любви, и единственная победа, которая имеет настоящий смысл – это победа армии семени, брошенной на преодоление защитных рубежей яйцеклетки. Война бросает тебя в колодец одиночества, а смерть дышит тебе в затылок. Секс – это спасительный трос, который вытаскивает тебя оттуда, прерывает твою изоляцию, воссоединяет тебя с жизнью.
Конечно, такие мысли не были на войне сознательными. Помню, что я уехал во Вьетнам с двумя томами в своем багаже: “Война и мир” и “Пармская обитель”. Вскоре они уступили место эротическому роману “История О”. Война усиливает любые аппетиты. Не могу описать, насколько сильной была жажда сладкого, жажда вкуса: батончика “Марс” мне хотелось больше, чем чего-либо когда-либо в жизни вообще. А этот голод бледнел по сравнению с силой, которая толкала тебя к женщинам, к любым женщинам: те, на которых мы и не посмотрели бы в мирной жизни, впивались в наши фантазии. Слишком часто такие фантазии реализовывались, принося разочарование и только усиливая голод. Самые уродливые проститутки специализировались на групповом сексе, переходя между несколькими мужчинами или целыми отделениями словно в акте причащения, словно это сопричатие было больше чем сексуальным. В сексе более, чем в убийстве мне виден был этот зверь, истекающий слюной на скорченных лапах, смеющийся над моими слабостями, знающий, что я ненавижу себя за них и все равно приду потешить их еще раз.
После окончания моего срока на фронте я вернулся на работу в штаб дивизии и один вечер в неделю выделял время для обучения взрослых вьетнамцев английскому. Одной из моих студенток была красивая девушка, чьих родителей убили в Хюэ во время Тетского наступления в 1968 году. Она влюбилась в штатского американца, работавшего в консульстве в Дананге. Он уезжал во свое следующее место дислокации и обещал, что пришлет за ней. Больше она о нем не услышала. В ней была обольстительная грусть, и случилось так, что сначала мы стали видеться после занятий, а затем я заимствовал в техчасти грузовик и вечером ездил в Дананг, чтобы встретиться с ней. Она жила в маленьком доме возле консульства вместе с братьями, сестрами, бабушками и дедушками. Там была единственная комната, разделенная занавеской. Как только я приезжал, остальное семейство уходило за занавеску. Среди их приглушенных голосов, запахов кухни и гниющей рыбы мы разговаривали, придвигаясь друг к другу, с большим моим желанием и меньшим – ее.
Я отчаянно ее желал. Но ее мягкость и уязвимость, сорванный цвет ее красоты смущали мою одержимую смертью похоть. Я не видел в ней одну вьетнамку, я видел в ней весь народ. Она была страдающей душой войны, а я был тем солдатом, который поранил ее, но теперь хотел вернуть долг. Мое одиночество тянуло меня в тот же могучий поток, который поглотил моего друга, женившегося на официантке. Я видел, как это происходило, и был бессилен остановиться. Я писал ей длинные поэмы, направлял запросы о продлении срока в Дананге, построил в своих фантазиях наше будущее. Я не должен был предать ее так, как это сделал другой американец, как это сделали все американцы, тем образом, каким все мужчины предавали женщин, которые помогали им в войне. Я был не из тех. А потом я получил приказ о возвращении домой на две недели раньше положенного. Я поехал в Дананг поговорить с ней и составить окончательные планы. С полдороги я повернул назад.
В аэропорте я выбросил поэмы в мусорный бак. Когда колеса самолета оторвались от вьетнамской земли, я улыбался как все. И я прижал лицо к иллюминатору и наблюдал, как Вьетнам сжался до далекого зеленого марева и наконец исчез. И тогда я почувствовал грусть и вину – за нее, за убитых и раненых товарищей, за все. Но это ощущение не могло пересилить мое огромное чувство облегчения. Я выжил. Я возвращался домой. Я снова мог стать самим собой – как я тогда думал.
Но прошло пятнадцать лет, и девушка, и война до сих пор в моем сознании, все эти воспоминания, каждое со своими секретными тропами и короткими дорожками, лабиринтами, ведущими к правде о войне, небезопасной и необходимой. Правде о том, почему мы любим и ненавидим, почему мы можем породить жизнь и задуть ее огонь, почему каждый из нас – это поле вечного боя добра и зла за нашу душу.
Сила войны, как и сила любви, происходит от сердца человека. Одна порождает смерть, другая порождает жизнь. Но жизнь без смерти не имеет значения, как на глубинном уровне не имеет значения любовь без войны. Без войны мы не можем знать той глубины, из которой произрастает любовь, какой необыкновенной мощью она должна обладать, чтобы превозмочь такое огромное зло и вытащить нас из его лап. Не случайно мужчины любят войну – любовь и война являются их сердцевиной. Это не значит, что мы должны либо любить друг друга, либо умереть. Мы должны и любить друг друга, и умереть. Война, как и смерть, всегда с нами, наш постоянный компаньон и тайный спутник. Чтобы отразить ее соблазн, чтобы превозмочь смерть, наша любовь к миру, любовь к самой жизни должна быть больше, чем мы полагаем возможным, и даже больше, чем мы в состоянии себе представить.
Хиерс и я спускались на лыжах с горы в Вермонте, без усилий летя над миром, одетым в белое, красивым, невинным, мирным. На лыжном подъемнике мы разговаривали о другом мире, о жарком, зеленом, пахнущем смертью и разложением, где каждый шаг по грязи отнимал все силы. Мы остановились, посмотрели назад, и воздух был холодным и чистым, и наше дыхание было клубами пара. Наши дети ехали за нами вниз по холму, – маленькие клубочки жизни, едущие наперегонки вдоль опасного края.
Хиерс повернулся ко мне с улыбкой и сказал: “Далеко отсюда до Вьетнама, да?”
Да.
И – нет.
Samuel barber Adagio for strings
Все ходим кгругами. Два часа.
Какую вальгаллу? Ты долбаёб или сейчас так модно? Ты выхватить пулю в жопу и маму звать будешь. Ненавижу таких ублюдней.
>>137733882
Нет, это ближе в финнам
Самая даунская группа в мире
Норм американцев потрепали во Вьетнаме.
А те кто хотели себя испытать выживали?
Вообще ты мог по человеку определить выживет он или например по кому-то сразу видно, что ему пиздец. Что в таких особенного?
а что так и не присоеденился к ним?
Почему ты не любишь войну?
Почему не мечтаешь туда вернуться?
Ты что, ебанутый? Сам то какую нохчу застрелил?
Предпочту позвать врача. А валгалла это мой личный заменитель рая.
>отсылающие домой подружкам человеческие уши
Сижу и ржу как ненормальный представляя это. Со мной всё хорошо?
На каком уровне сложности прошёл то? Без сохранялок хоть?
Ну а если война говно, то почему столько народу идёт на неё?
inb4 мародёрствовать и насиловать
МОгли бы чехи воевать как воевали без помощи израиля, британии, США и саудиарабби?
Говноеды же
Какой именно? Которого придумали люди? Или та штука, которая случайно создала вселенную?
А кто "по ним" судит то?
>>137734192
Ну а если бы в твою территорию с востока вторглись бы, ты бы не пошёл защищать свою страну от них?
Бамп вопросу.
Ни кого не убил, хотя если честно не знаю, стрелял по людям, но не вплотную. Если честно кошмары ночью не снятся, но когда слышу звук похожий на выстрел ловлю измену. Военик, где то в шкафу, сейчас может пруфану
Всевышний управляет вселенной процессам создания и разрушения, находится в каждой точке.
Бог управляет Землей, посредством биоторсионной связи с микробиомом всего живого, посредством техники и паразитизма. Именно богу-дьяволу поклоняются все кто принимает какую-либо религию.
Давай.
После первой же тревоги аллаха молиться будешь.
Куда? Если вариант съебать только к тем же, кто на твою страну и напал. Либо в Польшу за копейки на пана работать без мед. страховки.
Дело не в картинке, а в том, что он написал. Уровень ебанутости зашкаливает. Он называет себя Каином. Мыслит как ебанутый маньяк, который в своей душе восстаёт против Бога и соревнуется с ним. Ты создаёшь жизнь, а я её отниму и ты ничего не можешь. Это всё. Такие уже не возвращаются.
Ощущуения от первого боя, убийства, предыстории, лвл?
Что бы туда попасть нужно знать французский? Или англ достаточно?
Канешно сказочно звучит, в прошлых жизнях был как минимум на трёх войнах.Самый яркий эпизод - медбрат бурятской внешности,запихивающий под грязную повязку горсть опарышей.
пёс, твое дело сдохнуть там где прикажут.
Что за войны?
Очевидно, что нет, ведь обезьяны сами по себе способны только гопстопить на трассах безоружных людей.
Все правильно делал же, возможно даже спас жизнь этим.
Бог придуман людьми. А Всевышнего тоже нет. Вся наша вселенная - это всего лишь молекула другого мира, другой вселенной, ну и так далее. Так что нам остается молится, что наша вселенная - это какая-нибудь ништяковая молекула. Типа, молекула кекса с шоколадом. А не высыхающая сперма собаки на трусах шлюхи.
Ничего, выживают обычные люди. Такие как я очень редко, так как терять нечего. Тогда не мог, уже к концу конечно видел. Объяснить это невозможно, это интуитивное
>>137734071
Сам я их стрелял из винтовки, много убил, это трудно сначала, ведь не с калашникова в кусты стрелять, а видеть того, кого снимешь. Не хочу я туда, так как это ад. Ощущение того, что смерть везде-оно сжигает всю жизнь в тебе. Так же, как и лица умерших и убитых тобою.
>>137734099
Маму бы ты позвал, пацан. Такой дохуя смелый? Ну так иди в наёмники, только отслужи в армии пару лет, а лучше офицером стань. Тебя хватает только на трёп, а по сути ты обычный мешок с дерьмом, который порвётся при первой опасности.
>>137734597
Попал туда в 20, сейчас мне 36.
>ощущения от первого боя
Не спал в самом бою 2 суток, потом не мог уснуть без водки ещё сутки. Было какое о умиротворение, пусто в голове и в теле.
>первое убийство
Мучительное осознание того, что меня кто-то так же может шлёпнуть так как это убийство было в упор ножом
>без помощи израиля, британии, США и саудиарабби?
Еще и на японских человекоподбомных роботах аших ребят
>Убийство в упор ножом
Это как? 2 аутиста стоят с дрожащими руками и думают, что делать и вдруг один ударился головой?
Вот этого удвою. Это полный пиздец. Мне было страшнее только когда меня осколком поцарапало
Нет, я человеку в шею штык нож засадил, когда он в воронке оглушённый сидел
Тобиш просто в валяющегося? Дык вот в момент входа в горло ощущения нужны. Страх, шок, всё такое.
Женщин убивал? А детей?
Почему нет? Вполне возможно. Возможно они такое же дерьмо, как и люди.
Почеу ножом, а не из винтовки?
Ты ебанутый или в шутаны переиграл?
отличный детектор неадекватов, в здравом уме человек в этот ад попасть ни за что не за хочет
>>137734889
так поинтереснее
Для тебя служивш, прошедшего войну и самому это сделавшего это может быть очень очевидно, а для меня это совершенно не ясно и ни коим образом не свидетельствует о моём интеллекте. Так почему?
Как ты в ограниченном пространстве воронки будешь стрелять из винтовки в человека? Прибежал - охуеть, да тут чувак сидит, ок, отбежал, прицелился, выстрелил, да?
У меня к вам ебанутый вопрос, предположим обычно кун попал на войну, что нужно ему делать, чтобы не сдохнуть и чего делать не стоит?
Мамкиных корзинок же. Они от силы кровь при порезе видели. И то слабеньком. Мне ссыкотно стало уже после того, как через 20 минут ранка не закрывалась, а что будет при обстреле вообще слабо представляю.
Я ебу какая там воронка была и как всё было.
Ничего, страшно было, над башкой пули летают, а я туда залетел, он сидит, ну я не растерялся. Потом уже дошло
>>137735252
Потому что у меня СВД был и его бы распидорасило по всей воронке
Ну... Просто поднести к голове и выстрелить? Или там есть подводные?
мимо Чечня кун
Он сопротивлялся или без сознания был?
А как тогда считают убитых, звания дают?
Кина насмотрелись американского чтоли?
Ну он такой прямо сидит и ждет, пока ты подносишь.
Вы видите копию треда, сохраненную 13 октября 2016 года.
Скачать тред: только с превью, с превью и прикрепленными файлами.
Второй вариант может долго скачиваться. Файлы будут только в живых или недавно утонувших тредах. Подробнее
Если вам полезен архив М.Двача, пожертвуйте на оплату сервера.